— Да уж скоро два года…
— На похороны не поехал?
— Куда ему? Три тысячи верст, да и хозяйство не на кого оставить…
— Он один так и управляется?
— Я же говорил, он упертый…
Отец остался в Новосибирской области и на переезд к сыну не соглашался. Он всю жизнь был совпартработником, как раньше писали, прошел путь от рядового комсомольца-целинника до первого секретаря райкома партии, а с началом перестройки публично проклял генсека, уехал на заимку, завел фермерское хозяйство и все это время карабкался в одиночку, не принимая никакой помощи. Зубатый уговаривал его переехать к нему в область, на выбор дать самые лучшие земли, ссуду, технику и еще покупать продукцию, однако старик стоял намертво.
— Рыночники хреновы! — резал правду-матку. — Государство в базар превратили, народное добро разворовали!
Однако когда Зубатый приехал с Сашей, то отец при виде внука неожиданно попытался скрыть свои коммунистические убеждения и верность партии, даже просил, чтобы оставили ему внука на год — настоящего мужика из него сделать. А свое нежелание уехать из Сибири объяснил так:
— У вас в России, — сказал, — кедра не растет. А я очень уж люблю шишкобойный промысел. Так что не поеду я…
Отец всю жизнь не особенно тянулся к родне, своих брата и сестру в последний раз видел лет двадцать назад, к сыну приезжал всего трижды, и в последний раз десять лет тому. Малой родины, куда начинает тянуть к старости, у него не существовало: родился под Астраханью, где после детдома оказался его отец, но прожил там год и переехал в Липецкую область, оттуда в армию, потом на целину, с целины на север Новосибирской области, где ему больше всего понравилось, и где, сказал, умру. В свои семьдесят отец еще лазал по деревьям, как обезьяна, накашивал сена на все хозяйство, доил коров, сбивал масло, обихаживал пасеку в сорок ульев — и все в одиночку! В переносном смысле, конечно, у отца была не жизнь — ад, но добровольный, из-за собственной комсомольской упрямости и своеобразного протеста против гибели Советского Союза.
— Дай мне подумать, — попросила Снегурка. — Я сразу так не готова ответить…А вот к отцу бы надо съездить, Толя.
— Скоро съезжу, будет время…
— Желательно вместе с женой и дочерью.
— Нет, пусть уж Маша сидит в Финляндии! Там хоть спокойнее.
— Это тебе спокойнее, — она хотела добавить что-то еще, но не решилась и встала. — Старайся не думать об этой кликуше и о пророчествах тоже. А то мы чаще сами называем беду.
— Как тут не думать? Из головы не выходит…
— Хотя, знаешь, Толя, в чем-то она права. Пойди в храм сегодня же вечером. Вместо того, чтобы на Серебряной улице торчать.
Зубатый лишь вздохнул, но Зоя Павловна уже села на любимого конька и погоняла — пока что мягкой плеткой.
— Нет, ты постой в храме и послушай. Просто так, с закрытыми глазами, будто один стоишь и вокруг никого. Ну если не можешь с народом, езжай в монастырь, там мирских на службе обычно не бывает, только послушники. Хочешь, я позвоню и тебя там примут…
Раньше он отказывался довольно резко или вообще слушать не хотел, и сейчас чувствовал, как противится душа, однако сказать об том вслух не посмел.
— Ты же знаешь, тесно мне в храме, даже когда пусто…
Зоя Павловна только руками развела, ушла к двери и оттуда словно бичом в воздухе щелкнула.
— А ведь старуха правду сказала: Господь нас через детей наказывает!
Снегурка давно и безуспешно пыталась привести Зубатого в храм, и это теперь скорее напоминало некий спор, поединок — кто кого. Сама она действительно была глубоко верующим человеком, еще с тех, комсомольских времен, когда переодевшись, чтобы не узнали, бегала в церковь. Откуда у нее это пошло, когда началось, даже сейчас, в пору абсолютной свободы совести, оставалось тайной, впрочем, как и ее религиозность. Большинство чиновников аппарата демонстративно крестились, стояли со свечками, в разговорах оперировали евангельскими оборотами, нарушая заповедь не поминать всуе. А Зоя Павловна, как и прежде, снимала и так бедненький макияж, повязывала платочек до глаз и задами-огородами шла на вечернюю службу. В представлении Зубатого это и было проявлением настоящей веры и догадаться, отчего Снегурка всецело полагается на божью волю, особого труда не составляло. Она и в комсомольской молодости была непривлекательной, все свободное время пропадала на ипподроме, с лошадьми, и почти не следила за собой. Ко всему прочему, еще в ранней юности упала с коня, сломала ногу и осталась немного хроменькой, хотя из-за подвижности, стремительности ума и уникальной памяти убогой никогда не выглядела. В горком ее взяли, потому что красавиц там сидело много, а работать всегда оказывалось некому. Когда Зубатый вырос из комсомольских штанов и его, физика-ядерщика по образованию, назначили директором Второго конного завода, Снегурка сама напросилась к нему зоотехником и три года не выходила из конюшен. Разумеется, личная жизнь у Зои не удалась и, наверное, приходя на ипподром и в церковь, она чувствовала себя немного счастливей.
Однажды Зубатый все-таки пошел с ней на ночную пасхальную службу из чистого любопытства, но промаявшись в душной тесноте часа полтора, надумал уйти, и когда кое-как разыскал Зою Павловну, даже подойти к ней не решился: в толпе убогих старух стояла не привычная серая мышка, а преображенная, красивая и какая-то очень уж нежная женщина.
Пожалуй, еще бы тогда Зубатый поставил первую вешку на дороге к храму, если бы не одно вопиющее обстоятельство. Эта истовая молельница по жизни была на редкость несчастливым человеком, которого преследовало лишь горе и разочарование. В молодости она ведь наверняка просила у Бога хорошего мужа, а попался законченный алкоголик, конюх с конезавода, который после рождения ребенка чуть не зарезал ее, попал в тюрьму, где и сгинул от открытой формы туберкулеза. Зоя рвала жилы, поднимая дочь, потому как скоро ее мать неожиданно разбил паралич, и она двенадцать лет пролежала, прикованная к постели, превратившись в капризного и даже злого ребенка.