— Ну хоть машину возьмите! — в злом отчаянии попросил майор, желая чем-нибудь угодить. — У подъезда стоит!..
На улице вроде бы потеплело, повалил мокрый снег, залепляющий лицо, и от мерзкой, гнетущей погоды Крюкову стало совсем тоскливо. Ему хотелось побыть одному, отвлечься, расслабиться и выбить наконец этот кляп из глотки, но телохранители торчали с обеих сторон, как статуи, и оставлять его не собирались. При них же всякая попытка сладить со своим еще детским пороком и вновь обрести дар речи выглядела бы смешно. Поэтому он сунул руки в карманы и побрел анжерскими переулками, шлепая расшнурованными ботинками. Вероятно, молчание шефа настораживало и вводило в заблуждение спутников: Ефремов несколько раз пытался заговорить и, ничего не услышав в ответ, замолчал сам, а боксер Кочиневский, потрясенный необычным, хулиганским поведением Крюкова, вроде бы тоже начал заикаться, поскольку лишь тряс головой и выражался междометиями. К дому они подходили далеко заполночь, однако в окнах горел свет: мать не спала, и это было плохо.
— Да где же вас носит-то, господи? — запричитала она. — Я от окна к окну… У нас в Анжерке хоть и тихо стало, да ведь кто знает? Когда ты, сынок, по москвам живешь, мне спокойней, а приехал — болит душа.
Он делал вид, что молчит виновато, Ефремов же приобнял мать, утешил:
— Не волнуйтесь, Валентина Степановна! Мы вашего сына в обиду не дадим! Работа у нас такая.
А она неожиданно зажала ладошкой рот и глаза стали знакомо испуганные.
— Батюшки… Да ты же выпимший, Костя.
— Да нет, мы не пили, — по-мальчишески стал оправдываться Кочиневский. — Это от прогулки, от свежего воздуха родины. Даже у меня голова закружилась!
— Ты его не покрывай, что же, я не вижу? Конечно, пьяный! Думаю, чего это он молчит? Батя его, покойничек, такой же был. Придет выпимший и поначалу лыка не вяжет, все молчит, молчит…
Это сравнение еще больше сдавливало гортань и вызывало болезненное, тянущее чувство, будто чья-то корявая рука, проникнув внутрь, пыталась вырвать солнечное сплетение. Мать действительно обладала поразительным чутьем мгновенно, сразу же, на пороге, определять, в каком состоянии пришел с работы отец. Крюков помнил об этом и, хотя до сих пор чувствовал себя трезвым, сыграл выпившего, нарочито качнулся, хватаясь за стенку, затем плюхнулся на стул.
— Ложись спать, Костенька, — голос матери стал весело-заискивающим, что тоже было знакомо. — Вон как развезло, пьяней вина. И как дошел своими ногами? Иль ребята привели?.. Дай-ка, я тебя разую!
Крюков забыл, что шнурков в обуви нет, и когда спохватился, было поздно: она уже стащила один ботинок и могла догадаться, где побывал сын, ибо не один раз забирала и приводила из милиции нахулиганившего отца.
— Господи, да как же ты ходишь? — не догадалась и лишь горько охнула. — Чуть токо обутку не потерял…
Второй ботинок он скинул сам и раздевать себя не позволил, хотя телохранители порывались сделать это; изображая пьяного, содрал одежду и повалился на расстеленную постель. Мать укрыла его одеялом, выключила свет и Крюков наконец-то остался сам с собой…
После встречи с Кремниным он вернулся домой около полуночи, вышел из машины возле ворот, чтобы поскорее отпустить Лешу, и внезапно попал в объятия собак. Лайки прыгали на него спереди и сзади, цепляясь лапами за одежду, лизали лицо и затылок, кепка слетела и куда-то укатилась, от лая зазвенело в ушах, и от этой беспредельной собачьей радости, абсолютно бескорыстной любви, возложенный на него груз вдруг стал легче. Зубатый засмеялся, схватил псов в охапку и потащил во двор.
— Милые мои! Откуда же вы? Сбежали? Домой пришли?…
До охотхозяйства только по трассе было девяносто километров, а там еще по свертку добрых тридцать. Под светом фонарей, уже во дворе, он вдруг увидел кровь на руках и на одежде и сразу же понял, что это кровоточат стертые об асфальт лапы.
— Что же вы так? — спросил растерянно. — Ну, простите меня, хотел по справедливости. Думал, какой я вам хозяин?…
Зубатый открыл дверь и пропустил их вперед.
— Катя, собаки вернулись! Это же надо!..
Но спохватился: в передней было темно, жена почему-то выключила даже ночник, возможно, уснула…
— Тихо, не шуметь! — предупредил он и повел лаек к себе в кабинет.
Выметав первую радость, собаки повалились на ковер и принялись зализывать лапы. Зубатый спустился на кухню, нашел в холодильнике мороженые пельмени и потом смеялся и смотрел, как лайки их глотают.
— Да вы хоть жуйте, гады!
Неожиданное появление собак он расценил, как добрый знак, казалось, сейчас начнется возврат утраченного и потому схватил телефон и набрал номер Маши. Втайне все-таки думал услышать ее голос, однако ответил Арвий. Этот меланхолик тоже не очень владел английским, поэтому разговаривали, как два глухих. Зубатый понял лишь несколько слов, и часто повторяемое — hospital — потом еще долго стучало в голове вместе с биением крови, хотя было неясно, то ли Маша уже находится в больнице, то ли зять лишь собирается ее положить. Чуда не случилось…
Он запер собак в кабинете, пробежал коридором и осторожно приоткрыл дверь спальни. Света с улицы, падающего сквозь узкие старинные окна, вполне хватало, чтобы разглядеть пустую супружескую кровать. И все равно он вошел, включил торшер и осмотрелся: если Катя заходила в комнату хотя бы на минуту, то уже начинался творческий беспорядок. Судя по всему, она вообще здесь сегодня не появлялась, и все было заправлено и убрано так, как обычно по утрам делала домработница. Он пожал плечами и спустился вниз, в комнату Маши, где жена изредка оставалась допоздна, осваивая компьютер, и бывало, что засыпала на коротком диванчике. Однако и тут оказался идеальный порядок.