— Неужели и правда занесли из Греции? — спросил Зубатый, чтобы нарушить молчание.
— Возможно, — обронила она и добавила: — Если Василий Федорович говорит…
— И когда же это было?
Елена пожала плечами и ответила так, будто хотела, чтобы отвязался:
— Не знаю… Спросите у него.
Он уже решил больше не приставать с расспросами, полагая, что Елена обиделась на них обоих, но через несколько минут заговорила сама и без всякой обиды.
— Василий Федорович многое знает. Он как-то рассказывал нам и о монастыре. У нас здесь слаломная трасса была, на обыкновенных лыжах катались вон по тому склону. Я у него два года в школе тренировалась… Вот здесь, где мы стоим, было языческое капище, и где-то глубоко похоронен священный камень, которому люди молились многие тысячи лет. Его этот самый грек Арсений и похоронил, когда окрестил местное население. Точно не помню, но будто бы сказал: как боги уснут, этот камень сам поднимется из земли и снова встанет.
Зубатого охватил озноб.
— Боги уснут? Мой прадед говорил, боги уснули. Значит, камень уже поднялся?
— Не знаю…
Он никак не мог привыкнуть к быстрой и частой смене ее настроения; она среди разговора могла сказать «не знаю» и замкнуться. Наверное, воспоминание о прошлом настолько притягивало ее сознание, что она лишь редко и ненадолго вырывалась из него, как из липкого, сырого тумана. Блеснут улыбчивые глаза, зазвучит смех, нежный голос, которым она разговаривает исключительно с сыном, называя его «мальчик мой», и снова уйдет, как в осеннюю тучу…
Весь обратный путь молчали и ели рябину из одной корзины, по ягодке. Иногда руки соприкасались, бежал ток, но Елена не замечала этого, погрузившись в воспоминания, или не чувствовала, поскольку пальцы были ледяные. Зубатый так думал, но она вдруг взяла его руку, подержала и выпустила.
— Не нужно так назойливо. Это ведь не переночевать пустить…
— Простите, — выдавил он, сдерживаясь, чтобы не засмеяться.
И эта сдавленная радость заклокотала где-то в гортани, растекаясь неожиданной сладостью, напоминающей вкус греческой рябины. И неизвестно отчего мерин вскинул свою красивую голову и сам, без кнута, пошел рысью, словно укорачивая время их встречи. Зубатый пытался запомнить этот миг, свое состояние и никак не мог вспомнить, какой сегодня день и какое число. Мерин двор свой знал, подкатил сани к воротам и остановился, шевеля боками — без привычки подпалился. Елена поставила корзину на саночки.
— До свидания.
Зубатый все-таки рассмеялся.
— Я забыл, какой сегодня день! Представляете? Забыл! Первый раз за последние тридцать лет!
— Пятница, двадцать девятое ноября, — сказала она и покатила санки.
В это время из дома выбежал Василий Федорович, почему-то в пиджаке и белой рубашке — в той одежде, что был на похоронах Илиодора.
— Алексеич! Сон-то в руку! Женьшень вернулся! Потом распряжешь, пойдем, познакомлю!
— Ну, пойдем! — Зубатый не мог да и не хотел сдерживать смех. — Сияешь, как новенький полтинник!
И прежде, чем войти, они насмеялись вволю, до слез, и лишь потом, держась за животы и постанывая, пошли в дом. Василий Федорович пропустил его вперед и радостно крикнул из-за спины:
— А вот и постоялец! Тоже нашей фамилии.
В переднем углу, на лавке, куда обычно садился хозяин, полулежала блаженная кликуша с улицы Серебряной. Только без пальто, в какой-то буро-зеленой одежине с широкими рукавами, и в той же вытертой, облезшей куньей шапке.
По сведениям Хамзата — бабка Степанида.
Он не мог ошибиться, потому что запомнил это лицо на всю жизнь. Правда, она сейчас выглядела иначе, измученная, бледная, с полуприкрытыми глазами — краше в гроб кладут.
Она не сразу отреагировала на гостя, однако веки приподнялись, и стало ясно, что и она его не забыла. Серые губы шевельнулись, собираясь в трубочку, словно чмокнуть его хотела, но так и не расклеились.
После приступа неукротимого веселья в груди будто черная дыра возникла, куда и улетучилась с таким трудом накопленная радость. Опустошенный и мгновенно огрузший, Зубатый стащил шапку и поставил корзинку с рябиной.
— Здравствуйте…
Василий Федорович смотрел на них недоуменно и все еще улыбался.
— Вы что же?.. Знаете друг друга, что ли?
Как и тогда, на Серебряной, Зубатый ощущал полную беспомощность и незащищенность. Эта дремлющая старуха обезоруживала его одним присутствием, но разум цепенел от другого: казалось, от бабки Степаниды исходят некие волны, причем, с частотой и скоростью биения крови в ушах. Она будто пеленала его, стягивала руки, ноги и голову так, что он стоял неподвижный и окаменевший — не зря говорили, ведьма.
— Ну дела! — Василий Федорович суетился. — А где это вы встречались?.. Да ты садись, нечего потолок подпирать. На Женьшеня не обращай внимания, она всегда такая возвращается: ни живая, ни мертвая. Теперь недели две отходить будет. А может, больше.
Зубатый по-прежнему стоял, не в силах отвести взгляда от старухи, и хозяин что-то заметил, насторожился.
— Ты что, держишь его? — подозрительно спросил у бабки Степаниды. — Ну-ка, отпусти! Его и так тут вяжут по рукам и ногам.
Старуха шевельнулась и слегка двинула рукой, мол, отстаньте, и тут же Зубатый почувствовал резкое облегчение, словно путы сняли. Он перевел дух, скинул куртку и сел на скамейку у входа. И вдруг с тоской отметил про себя, что их беззаботное и приятное житье с Василием Федоровичем кончилось, да и вообще, с появлением этого Женьшеня в Соринской Пустыни все будет не так.